?

Log in

Плохо темперированный клавир

То спишь, а то не спишь. То так, то эдак. Сяк и так. Чук и Гек. Рак и щук.

7/9/16 06:59 pm - И я давно забыла

Смириться с тем, что свет потух,
не можешь. Зажигаешь лампу,
инъекцией из грушевидных ампул
продляя жизнь больных неизлечимо суток.
Развенчан вечный феникс, приручён петух —
привычный к послушанью низший дух,
герой лубков и детских прибауток.
Когда ушёл под землю жаркий шар,
во тьмы вперяется украденный огонь,
десятки насекомовых агоний
сцепляя в ритуальный хоровод.
Был прожит день не так иль не спеша,
теперь же, в полночь, беспокойная душа
свершить желает мировой переворот.
Умолк сверчок и не скребётся мышь,
в саду шиповник тихо сыплет цвет,
лежат, не шевелясь, дожди, упавшие в кювет, —
всё так бесхитростно и ровно под луной.
И только ты, противник естества, не спишь,
по старым проводам меж сонных дачных крыш
перегоняя ток над меркнущей страной.
Ты разучился или не умел благодарить,
пригожий Божий день тебе всё время краток.
Без счёта сожжено тобой стоватток,
а до того — свечей, поленьев и лучин.
На плоском небе не видны поводыри.
Есть вещи, о которых мы не говорим,
на то бывают тысячи причин.
…Смириться с тем, что победить не можешь,
не убедить себя, что день прошёл не зря.
Обугленной рукой цепляется заря
за подоконник, но ты не видишь —
слишком поздно лёг.
Когда неосторожно луч скользит по коже,
когда разлит восток — на что это похоже?
Не знает этого уснувший мотылёк.
И я давно забыла.



7/9/16 06:58 pm - Переоценка

Когда окончены все школы и университеты, написаны все сочинения и сданы экзамены, наступает время хорошенько себя отдраить, подобно рыцарю, который пятнадцать лет провёл в крестовых походах, оброс колтунами, солью, грязью и репьём тысяч дорог — и вот вернулся домой. Конечно, он привёз с собой не только заскорузлые подштанники и поржавевшие латы, но и сундуки сокровищ: мавританские кинжалы, византийское вино, турецкие шелка и иерусалимские благовонные масла. Но вода в корыте после его омовений всё-таки будет черней, чем после самого замурзанного порося. Обряд очищения можно начать с перечитывания русской классики. На это есть две заманчивые причины: во-первых, шанс её полюбить, если ростки светлого чувства были загублены вместе с корнем многолетними стараниями педагогов; а во-вторых, возможность оценить и осмыслить общепризнанные литературные шедевры собственным умом.

…Надпись почти выцвела и пошла буграми, но выведенные старательной ученической рукой буквы всё ещё можно было разобрать: «Мнение об "Идиоте" Ф.М. Достоевского». Коробочка стояла на полке уже лет десять — столько или около того прошло с поры первого и единственного прочтения романа. Крышка покрылась равномерным слоем пыли, на котором отпечатались следы пальцев: несколько раз коробку брали в руки, вытаскивали из неё какую-нибудь хрестоматийную цитату, неизменный набор которых зазубривает каждое поколение школьников («Ах, кабы добра! Всё было бы спасено!», «Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье!», «Люди и созданы, чтобы друг друга мучить», «Красота спасёт мир» и т. д.), а то и твёрдый, как скорлупа пустого ореха (ну, знаете, как бывает: ковыряешь, ковыряешь такую, например, фисташку, а она всё никак, зараза, не расколется, уже и ноготь сломишь, и челюсть свернёшь, и обругаешь, и бросишь, и возьмёшься из упрямства снова, подчинись венцу творения! И когда наконец поддастся, треснет, раскроется, с некоторым беспокойством вытаскиваешь изо рта — не зуб ли? — а там внутри какая-то подлая труха, жизнь — тлен), обломок «разбора», чихали и, вполне удовлетворившись произведённым впечатлением, поскорее ставили обратно. Содержание коробчонки составляли в основном такие меморабилии, как: «князь-Христос», «неоднозначный образ», «демонический ангел», «противопоставление простодушия и лицемерия, духовности и порока», «нравственный кризис», «трагическая развязка», «символизм финальной сцены» и ещё несколько шлягеров из учебников литературы.

Так бы и простояла, спокойно и совершенно незаметно, та коробочка ещё десять лет, но я, в соответствии с собственной «банной» программой, вдруг взялась заново читать «Идиота». И кто бы мог подумать, что самым сильным чувством, какое обуяет меня не сей раз, будет не радость от узнавания уже знакомого текста, дескать, помню ещё хоть что-то, не благоговение перед гением и даже не скука, а негодование. И это великий реалистический роман? И это — классика? Серьёзно? Да как же меня так надули? Внушили, навязали, заговор, масоны, караул! Ну, правда же. Трагедия «положительно прекрасного человека», а? Нет, это не трагедия, это комедия, комедия положений, ситком, каждому главному эпизоду которого закадровый смех нужно ставить. Бульварный сборник немыслимых ситуаций, интриг и раздутых страстей, нагромождённых исключительно с целью поразить, или фраппировать, как выражается один из героев; провокаторство, назойливое вымогание гневной слезы и поверх всего — какое-то нездоровое упоение всей этой надуманной несправедливостью. Развитие характеров? Нет, не слышали. Все персонажи будто из картонки вырезаны. Особенно возмутительны второстепенные герои: фантастический Лебедев, совершенно невозможный Ипполит, карикатурный генерал Иволгин. Адекватные сюжетные повороты? Нате же надрыв и нарыв, цыган с поющими медведями и порванные на груди матроски. Читала и не верила: десять лет считать, что это чуть ли не лучший психологический роман XIX века, открывающий тайники душ человеческих, повторять чужие слова, нисколько не стесняясь тем, что они чужие, и полагая при этом, что имеешь своё глубокое суждение, — и такое разочарование, пелена с глаз и дым коромыслом… Идею не обсуждаю и не осуждаю, идея — главное действующее лицо «Идиота». Но то, что относится не к философии, а к писательскому мастерству — герои и сюжет — это, извините, полная профанация.

Самым известным ниспровергателем литературных авторитетов у нас слывёт брюзга Набоков. Как известно, Достоевского он терпеть не мог и считал писателем крайне посредственным. Когда я читала года четыре назад его «Лекции по русской литературе», то искренне обижалась: да можно ли, пусть и знаменитому писателю, так бранить Достоевского, и главное — за что же? Одни субъективные придирки. А теперь не удивляюсь, а даже, скорее, согласна.

Резюмируя: не верьте своей памяти, возвращайтесь к давно прочитанному, подвергайте сомнению то, что, казалось бы, хорошо знаете. Когда-нибудь же надо начинать учиться по-настоящему.

9/29/14 10:40 am - Отдохновение души. О том, почему Меланхолия не пройдёт мимо нас

Чего я только ни вплела в это эссе, которое начала писать бесконечно давно: Дюрер, Триер, Блок, муми-тролли, Тарковский, Фауст... Антон Павлович бы сказал: «Они хочут свою образованность показать и всегда говорят о непонятном», но что же делать, если по дороге сюда я собрала столько всякого скарба: что-то искала ретиво, что-то просилось на руки само. Мне было бы жаль с ним расстаться, как беженцу или погорельцу жаль оставлять на старом месте трудными днями нажитое добро. Мне также было бы жаль запереть его, подобно скупому рыцарю, где-нибудь в глубоких «чертогах разума» и никогда никому не показывать. Накопление знаний суть коллекционерство. Иногда, конечно, хочется свалить всё на бедных вьючных осликов, а самой убежать в другую сторону и подальше, и пусть ветер с весёлым свистом проходит через форточку в голове. Или так: дама сдавала в багаж полные чемоданы и вязаные тюки культуры, а багаж по ошибке улетел на другой конец света и бесследно пропал в диких джунглях Амазонии…
Но всё-таки лучший способ обойтись с урожаем, пока он не начал гнить — закатывать банки. А потом зимними вечерами угощать друзей чаем с домашним вареньем…



Отдохновение души
О том, почему Меланхолия не пройдёт мимо нас
Melencolia_I_(Durero)
Библиотека, которую Александр Блок зачастую предпочитал своему рабочему кабинету, находится в мезонине шахматовского усадебного дома и окнами выходит на былинный русский лес: пёстрая рябь листьев разного кроя и фактуры, глубокий сумрак под лапищами елей. И всё это через калейдоскоп венецианского стекла — красное небо, янтарное небо, неправдоподобно синее небо.
Когда во время экскурсии я оказалась в этой комнате, мне первым делом подумалось, что человеку, чей взгляд в минуты бытийного провисания поневоле упирается в такой пейзаж, должны приходить в голову самые прозрачные мысли. Ну, сам вообрази: он рассеянно глядит перед собой, ему маятно и туманно, строка не пишется и не думается, юлит и выскальзывает, а то вдруг обомрёт и не шелохнется. Тоска и мука неопределённости, груз ответственности за талант. Человек поднимает голову, ищуще вглядывается в, нет, сквозь этот неровный горизонт и сонную путаницу ветвей, окрашенных разбавленной марганцовкой витража, и неподъёмная жаркая дума на минуту отступает, давая место мыслям о спрятавшейся малине, промокших ногах и вспугнутой стае детского смеха. И тогда строка добровольно и радостно сворачивает с неудобного, навязанного ей пути, уходит тенистой тропой искать рдеющие под пологом прохлады слова.
Андрей Белый, заклятый друг Блока, писал: «Здесь, в окрестностях Шахматова, что-то есть от поэзии Блока; и даже, быть может, поэзия эта воистину шахматовская, взятая из окрестностей; встали горбины, зубчатые лесом; напружились почвы и врезались зори».

Эта факультативная преамбула подводит к основной теме: любому, кто избрал смыслом жизни создание нового из ничего или иных подручных материалов, нужен пейзаж, который будет, пружиня, принимать на себя пульсацию вены на лбу, давление бесформенной творческой мысли, ищущей путь на поверхность, как родник через слои грунта. Я знаю человека, который, задумавшись, бессознательно начинает рассматривать свои руки — это аутичное путешествие по развязкам и трассам к горизонту собственных ладоней помогает ему сконцентрироваться, вспомнить, сформулировать.
Над моим рабочим столом висит большая репродукция гравюры Альбрехта Дюрера «Меланхолия I». Когда я отрываю глаза от книги, листа бумаги или экрана компьютера, то вижу её — это мой пейзаж за окном, который всякий раз напоминает мне, зачем я, собственно, делаю то, что делаю. Это действует как ледяной душ после тёплой постели, как затыкающий перст тишины и разящий локоть общественного транспорта, как укус насекомого из «Senilia» Тургенева — прямо «в лоб повыше глаз». Не очень вдохновляюще, но именно это мне и нужно.Зачем?Collapse )


Меланхолия

6/28/14 04:46 pm

Уильям Сароян
Мама, я люблю тебя
Пер. с анг. Р. Герман
М. : ЭКСМО, 2014

сароян мама

    Целую вечность здесь не появлялось ничего нового, и вот захотелось написать почему-то именно об этой книге. Столько всего прочитано за это время, столько увидено, но осталось ли что-нибудь? Так у меня работает восприятие: чтобы что-то осознать, сохранить, признаться себе в чём-то, нужно сказать это вслух, схватить летучую бесформенную мысль, рассеянный призрак понимания, сжать, скрутить в конкретные слова. Всё это время я думала, что сортирую: хорошо - неплохо - да ну. Оказалось, карманы прохудились. Теперь ищи-свищи. Ладно.
    «Мама, я люблю тебя» — сумма из четырёх слагаемых, помещённая в заглавие, столь же глубока и проста, как сам роман. Из этой плодородной простоты вырастает сюжет, который можно пересказать одним предложением. Есть девочка Сверкунчик и её мама Мама Девочка. Семейные прозвища точно передают характер, а настоящие имена автор не стал даже упоминать. Меня, кстати, дома зовут Мышью, приятно познакомиться: я мелкая, много суечусь и часто прячусь ото всех к себе в норку, только подрагивающие усы торчат наружу.
    За пределами пространства, общего на этих двоих таких разных и всё-таки похожих персонажей, происходит насыщенная богемная жизнь: театр, приёмы, переезды, встречи, ссоры, примирения, разлуки, — в общем, то, что составляет фабулу. Но главное, неизменное, настоящее — между ними. «При моём рождении, вот когда мы с Мамой Девочкой впервые познакомились и подружились». Описаний в книге почти нет. Отношения между героями передают диалоги, бытовая рутина речи, будничные слова, в которых нет-нет да промелькнёт трогательная забота, поддержка и нежность. Разговоры у Уильяма Сарояна такие живые, что в них я узнаю себя, свою маму, свою будущую дочь.
    Сверкунчику 9 лет, Маме Девочке — 33. Но возраст не свидетельствует о том, кто из них действительно старше. «Я лежала и думала о пьесе, и о Маме Девочке, и о том, что она только что сказала, а потом я посмотрела на неё, и — правда, она на самом деле была девочка из этой пьесы и до сих пор оставалась ею, только теперь ей было тридцать три года и у неё была собственная дочь девяти лет — я». Мне знакомы семьи, в которых такие же мамы-девочки. И папы-мальчики. Они сами дети, и их дети дети. Такой вот фрактал. В общем-то, далеко ходить и не нужно. Я сама по-настоящему ещё не выросла, а только притворяюсь.  Притворство — та же актёрская игра: и роль надо знать хорошо, чтобы не сфальшивить, и зрители всегда найдутся. В романе повествование вращается как раз вокруг театра, постановки на Бродвее с участием Сверкунчика и Мамы Девочки. Мама Девочка очень боится сыграть плохо, а Сверкунчику бояться нечего — она всё время остаётся собой, даже на сцене. И вообще, актрисой ей быть не хочется, а хочется стать подающей в бейсбольной команде, потому что бейсбол — это тоже спектакль, только куда более интересный и весёлый, чем в театре или жизни.
    До этого времени с творчеством американского классика Уильяма Сарояна я была знакома только по нескольким его рассказам в карманном издании «Азбуки-классики» (сборник «Ученик брадобрея»), которые, признаться, не произвели яркого впечатления. И вдруг такое открытие. Как ему удалось написать так правдиво от лица маленькой девочки? Думаю, он был хорошим наблюдателем и учился у тех, кого принято учить самим. «Я сижу в комнате, окнами выходящей на улицу, со мной моя дочка Джоанна, человечек трех лет отроду, большеглазая, как ее мама и такая же молчаливая. Джоанна стоит у окна и смотрит на унылую улицу. От того, как она стоит молча рядом, я сам проникаюсь ее детской пытливостью, очарованностью миром. Кажется, ее мудрость — единственная в целом свете. Она заворожено наблюдает за картиной жизни, не проронив ни словечка. Когда она смотрит и молчит — я словно начинаю постигать язык, прежде мне недоступный». Это цитата из рассказа «Писатель, которого не печатают, его дочурка и дождь», написанного в 1939 г., за 20 лет до «Мама, я люблю тебя». За это время дочурка выросла, а Сароян научился смотреть на мир детскими глазами, стал успешным писателем, его печатали и переводили во всём мире.
    Так какие же открытия несёт роман? «В браке настоящая женщина живет для своего мужа, а он живет для нее, потому что жизнь друг для друга означает детей и семью, а семья для мужчин, женщин, мальчиков и девочек — самая нужная вещь. Семья — это все». Скажете, и что в этом такого? Это же проще простого. Так детям объясняют прописные истины. Но ведь мы и есть невыросшие дети, иногда очень нужно, чтобы кто-нибудь растолковал нам самое важное вот такими простыми словами. Благословенная, плодородная простота. А ещё вот: «— Я все время вспоминаю Макарони-лейн и друзей, которые на ней живут, и мне хотелось бы там жить, но я живу не там и поэтому рада жить здесь». Минуточку, то есть получается: я хотела бы жить там, но я не там, поэтому я радуюсь тому, что я здесь. Как здорово! Вот она, «мудрость — единственная в целом свете». Как бы научиться так же принимать свою жизнь и себя?
    Несколько слов об издании. Плотная белая бумага, удобочитаемый шрифт. Для обложки выбрана замечательная иллюстрация, и что особенно приятно — в выходных сведениях указан её автор. В последнее время часто замечаю, что издатели не считают нужным, особенно в недорогих книгах, называть художников, чьи работы использовались для оформления, и дело здесь не столько в авторских правах, сколько в уважении к читателю и соблюдении профессионального этикета. Кстати, видела в Интернете обложки этой же книги у других издательств — как хорошо, что эдакая безвкусица не попалась мне на глаза раньше! Вряд ли бы я купила книгу, пусть и хорошую, но опороченную такой обложкой.
Единственное, что отталкивает в этом издании, — сравнение с Р. Брэдбери. Зачем? Конечно, понятно, что рекламы ради. Но, во-первых, это неверно, потому что оба доброумные, но разные писатели, а во-вторых, слишком навязчиво.

8/16/12 04:57 pm - О вечном

Когда у меня ещё водились деньги, друзья часто спрашивали меня: почему ты не едешь отдыхать за рубеж? Зачем тебе это мутное, тесное Чёрное море с краснокожими соотечественниками в собственном поту? Зачем эти шашлычные на каждом шагу в сорокаградусную жару, зачем пьяное караоке до самого тёмного часу, зачем водные мотоциклы, отрезающие головы, зачем гниющие арбузные корки в трёх метрах от кромки воды, зачем пахнущие пылью и плесенью комнаты втридорога? Зачем, если есть приветливые европейцы, накрахмаленные простыни, пляжные вечеринки с новогреческими богами и "всё включено"? В качестве веского аргумента упоминали документальный фильм Александра Расторгуева "Жар нежных. Дикий пляж" о жизни в самый кипучий сезон черноморского побережья, который я долго не решалась смотреть. Вот теперь посмотрела и, как странно, что вместо жалостливой ненависти я нашла ответы на эти вопросы. На Чёрное море стоит ехать ради двух вещей - собственно моря и неба. Константа, на которую не влияют никакие условия. Небо и море были здесь такими же, когда эта территория принадлежала эллинам, потом римлянам, византийцам, черкесским, абхазским и другим племенам.  Море и небо вообще - одинаковы всюду. Холоднее, теплее ли, злее или спокойней - только перемена мест слагаемых. Поэтому уезжать на турецкий, французский, португальский берег, если ты ценишь только море и небо, бессмысленно. Там будут круче - развлечения, изысканней - еда, люди - красивее, но столь же развязны. И какое это имеет отношение к?

12/7/11 11:17 pm - Пелена с глаз

    Угли и стружки из-под колёс, крик железа, стесавшего кожу о камень, – неповоротливая махина жизни замедляет ход, скрипя сердцем, нехотя преодолевая силу инерции. Монотонная работа поршней и маховиков, ещё недавно такая ловкая, ладная, делается натужно; от тормозного удара рельсы топорщатся, как лопнувшая на гитаре струна; холодные товарные вагоны бесконечного железнодорожного состава бараньими лбами врезаются друг другу в зад. Хлопающие двери, сквозняк, испуганные свистки: прибыли, уважаемые пассажиры, дальше поезд не пойдёт. Ноябрь. Дырявое депо календарного года.  
      Тяжелеет голова города, клонится ко сну. Птицы прямо в полёте стеклянно-звонкими ёлочными игрушками повисают в воздухе, который, как молодая хурма, вяжущая слюну, как осколки разбитой кружки, разбрызганные на полу вокруг босых ног, сковывает всякую попытку движения. Мухи, укрывшись паутиной, спят за оконными рамами.
      Снег-соль.
      И кажется, что нарушает это сезонное остолбенение, это энергосберегающее равновесие, слякотную тишину только трамвай, который всё так же спешит до конечной, выпучивая мутные фары. Ошалевшего от скорости, громкого, хмельного – его несёт: ноги заплетаются, центр тяжести смещён, руки-плети шарят бессмысленно в осенней темноте. Спотыкаясь о мостовую, калдык-калдык, распугивая стаи вмёрзших в лужи прохожих, по ему лишь известной траектории он скатывается кубарем с пригорков, заваливается набок на поворотах, и надо всей округой раздаётся его резкий, срывающийся на ругань звонок: «С дороги, ***!».
      А в нутре-то у него благостное тепло, как после чекушки: зла морда у пьяного матроса-революционера, но добра душа его и умильна. Сидения с подогревом. Входя сюда с промозглой зги, люди зевают и жмурятся. Пока за стеклом вспыхивают светофоры, проносятся мимо смазанные вывески, сыплется в медный таз горох – пока снаружи неутомимый трамвай расстреливает из артиллеристских орудий спальные районы, внутри него народ прячется по мушиным углам. Паутины не хватает, чтоб укрыться, да мха, чтоб зарасти им до весны.  
      Так бы и нашли как-нибудь в одном московском трамвае двадцать недвижных тел, разморённых до смерти теплом и усталостью. Но вдруг случилось обычное и неудивительное. Справа, откуда-то снизу, словно вспугнутая далёкими выстрелом охотничьего ружья куропатка, выпорхнул белый пакет. Целлофановый, что ли, и такой здоровенный, что в него можно было бы запеленать целый новенький барабан. Наверное, лежал на рельсах: то ли прикорнул, убаюканный, как всё кругом, осенью, то ли убивался каким горем. Тут-то мы его и согнали нагретого места.
       Пакет можно было наблюдать два с половиной мгновения, не меньше, летел он живописно и гордо, пока, наконец, трамвай не вильнул на другую улицу. Но что пакет? Не на него я смотрела. Ведь было другое, вопиющее: выдернули чеку, ведро студёной воды вылили, разгерметизировали трамвайный салон в ту минуту. Шеи у пассажиров вытянулись, спины разгладились, глаза оширочились. И я видела: непроницаемым экраном застила эти глаза метафора. Ни единым словом не согрешив, говорю, что не было на самом деле никакого целлофанового пакета. Потому что люди эти, обычные бабушки, лысые сотрудники, вялые дети, измотанные тётки смотрели на то, как в серое небо улетает большой белый аист с чёрным крылом, у которого, может быть, гнездо где-нибудь в вечносолнечной Аргентине. Или как бестужно идёт на бурю, раздувая парус, груженый зыряными луидорами корабль. Как срывает ветер с верёвок мокрую простынь, и толстоногая баба бежит за ней через всё село до самой реки. Обернувшись, люди смотрели. А я смотрела на людей, и мне было хорошо. 

       Кто бы что ни говорил, кто бы как ни рыкал, особено сейчас, не всё безнадежно. Кати, трамвай, я не слезу до конечной. 


11/15/11 12:52 am - Рыба с петрушкой

     Не понимаю я всей этой петрушки с живой рыбой. На рынках, в гастрономах и супермаркетах стоят большие аквариумы мутной воды, зачерпнутой будто бы из Амазонки, и в ней даже не плавают – подвешены на невидимом крюке – тупорылые летаргические рыбы, невезучие родичи маленьких аквариумных любимцев. "Свежая рыба" – это называется. Очень свежая. Ещё дышит. За это дыхание, за вяло текущую внутри скользкого тела кровь даже цена выше.

      Бабушка пришла уставшая, с потёкшим макияжем и влажными подплечниками – лето, полдень, только что с городского рынка. В опухших пальцах у неё был красный пакет с круглыми булькающими боками. Мы стояли на сыром кафеле за бабушкиной спиной, пока в ванну весело и легкодумно лилась из крана холодная вода. Бабушка взяла красный пакет, загадочно молчащий, перевернула – и со страшным трупным бултыхом в воду упало что-то тяжёлое и безрукое. На босых цыпочках мы подошли ближе – это был здоровенный карп. Оказавшись в воде после долго сухого воздушья, он выпучивал глаза и раздувал жабры, как алые паруса. На одном боку у него тонкой прямой полосой была содрана чешуя, из этого места сочилась кровь, окутывая карпа в романтическое нежно-розовое облако. От спинного плавника остались только острые кости, обтянутые едва видной прозрачной тканью, русалочий хвост был похож на рыболовную сеть. Наверное, он бился о каменистый берег, не давался в руки, хотел честного боя, но попался. Рядом со мной, в оцепенении склонившись над ванной, стоял младший брат.
      Карп стал метаться. Он ходил взад-вперёд, по кругу, одинаковые эмалевые стены, как изолированная комната для душевнобольных – без окон и острых предметов, – как голубая гладкая пустыня, как непробиваемый январский лёд,  не пускающий под воду зимнее солнце, как тяжёлый утренний туман, окружали его. Кран всё ещё извергал потоки воды, этот нестерпимый рокот оглушал, а сама безвкусная водопроводная жидкость проходила сквозь раскрытые онемевшие губы, не утоляя жажду.
      Мне хотелось защитить и успокоить карпа. Хотелось выхватить его тайно, запеленать, прижать к себе, как приблудного сынка, и бежать, бежать со всех ног к реке, к озеру, водохранилищу – и там предавать его большой воде, видеть, как беззвучно шепчутся слова благодарности, как он оборачивается в последний раз перед тем, как уйти на глубину, чтобы долго жить там, растить мальков и рассказывать им на ночь о чудесной своей избавительнице.
      Но карп был обедом. Бабушка на кухне уже расстилала газету на столе, уже смазывала жиром противень.
      Я погладила карпа по целому боку. Он замер: то ли в новом испуге, то ли в благословенной надежде. Ты ложись на спину сам, засыпай, баю-бай, рыбки уснули в пруду…

      Нет, правда, для чего это? А если бы вот так же продавались ягнята? Или целые коровы? Приходишь в магазин, а там в большом вонючем загоне стоят бурёнки со спутавшимися ресницами и отвисшим старым выменем, ждут, когда кто-нибудь придёт и заберёт их к себе домой, на последний этаж крысиной хрущёвки, чтобы перед ужином, вместо трансляции балета по "Культуре", посмотреть её предсмертную агонию. Тайна жизни и смерти, запретное очарование разложения, жалость и страх – доплата за свежесть стоит того, а?



9/25/11 10:20 am - Читай, город

    В этом году громада Московской Международной книжной выставки-ярмарки вновь потрясала воображение и карманы библиофилов, полиграфоманов и прочих извращенцев по части печатного слова. Крупные издательства не скупились на дородные стенды, званые гости были звездаты и любимы всеми, и, как обычно, ярмарка производила впечатление лабиринта Минотавра, перенесённого в муравейник: можно заблудиться и навсегда сгинуть в этом кипучем разноцветье людей и книг.
    А книги кругом были, конечно, хорошие и всякие, но стоили, кажется, ещё дороже, чем в магазинах. Поэтому богатые становились здесь бедными, а бедные только и могли, что проливать обильную слюну над желанными, но недоступными фолиантами. Неприхотливая часть публики довольствовалась новейшими опусами г-жи Марининой. Для иных на каждом углу совершались  презентации более пристойных книг, а рядом непременно рассказывал о своей нелёгкой писательской судьбе, перекрикивая в микрофон вещающего по соседству собрата, какой-нибудь Михаил Веллер, так что интеллектуалы, получив изрядную порцию зрелищ, покидали семьдесят пятый павильон ВВЦ весьма довольные ярмаркой и собой.
     Но на этом их бурная культурная жизнь не заканчивалась. Ведь сегодня, на радость читающему люду, появляется всё больше мелкокалиберных книжных фестивалей, на которых плоды своих посильных трудов  представляют небольшие независимые издательства и книжные магазины, по финансовым причинам не могущие или в силу природного такта не смеющие пробиться на ММКВЯ. Вот, например, 26–28 августа все хипстеры Москвы прожигали жизнь на пятом московском фестивале вольных издателей "Бу!фест" в Artplay на Яузе. Попадались среди них, правда, и обыкновенные хорошие люди. Здесь показывали и продавали редкие издания, рукописные сказки и всевозможные хендмейдовские цацки, коих было куда больше, чем самих книг: дизайнерская одёжа, бирюльки, финтифлюшки, нарисованные и вязаные букашки-зверушки. И надо отметить, что в современном рукоделии сейчас царит лубок (в самом хорошем смысле этого слова), как бы претенциозно это ни звучало.
      Особ чувствительных по самые уши влюблял в себя проект "Своё издательство", предлагающий за скромные деньги и десять минут драгоценного времени сделать блокнот с собственной обложкой, брошюру или целую книгу. По словам очевидцев, многочисленные писаки, желающие немедленно издаться, с гаем слетались со всей округи и образовывали вокруг этого намагниченного места неистощимую живую очередь, толкались, дёргали друг дружку за сюртуки и косички париков, а один буйный даже сломал кому-то ручку "Паркер".
     На втором этаже Artplay-я, который занимает бывшее промышленное помещение, сохранившее в первозданном виде нескрытые трубы вентиляции и отопления, металлические перила и платформы, кирпич и жесть, всех жаждущих самовыразиться учили плести из бисера, обжигать горшки и рисовать по дереву. Поговаривают, что после всего этого кто-то чуть не переквалифицировался в средневекового ремёсленника.
   Одним словом, модно, очень модно. Поэтессы, настольные игры, музыкальные люди, раскрепощённое дружелюбие, коллективно-бессознательная камерность – таков живописный натюрморт этого фестиваля.
Другой книжный праздник жизни  "Новая площадь"  заманивал посетителей не бумажными самолётиками и поделками из глины, а выступлениями всяких приятных людей, например, Максима Кронгауза, доктора филологических наук, человека заумного и плюшевого на вид, но неведомого на ощупь.  Позвали сказать своё громоздкое слово о жизни российского общества и печально известного журналиста Олега Кашина, которого, несмотря на всю его печальную известность, начинают потихоньку забывать: нельзя же всю жизнь протянуть на одном скандале. Но всё-таки именно книги были тут в центре внимания, греясь друг о дружку под белыми полиэтиленовыми навесами в два ряда. Вся "Новая площадь" вопреки просторному топографическому названию ютилась на задворках Политехнического университета. Вид у представителей независимых издательств "Ad Marginem", "Время", "Новое литературное обозрение", "Гилея", "Розовый жираф" и других был не такой лучезарный, как у коллег с "Бу!Феста", ибо эти несчастные целый день мокли под бескомпромиссным дождём и питались, судя по цвету лиц, одним кофеем. Меж прилавков бродили в основном молодые да ранние, но время от времени попадался один бородатый философ и несколько физически крупных поэтов.
    Я и сама не удержала позиций беспристрастного наблюдателя, потеряла бдительность и купилась на очаровательную книгу, выпущенную издательством "Самокат"  "Зимнюю дверь" Станислава Востокова. Впервые увиденные, но такие родные иллюстрации своей тёплостью тут же залечили мою искалеченную осенью душу. Но вот тексты не впечатлили. Недорословаты. О природе, о деревне, но до Бианки, Пришвина или Астафьева надо тянуться.  
     Не успели мы опомниться, как уж вовсю свистит и пляшет "Букмаркет" в Парке Горького отпочковавшийся от ММКВЯ клубень, или клубок по интеллектуальным интересам, где выставлялась преимущественно узконаправленная на умников-выпендрёжников "правильная" литература. Романтические барышни ломились здесь на Верочку Полозкову, экстравагантные и высокоорганизованные господа – на Петра Мамонова, дети хотели подарков и поэтому участвовали в конкурсах. Поэты, как дети, тоже хотели и участвовали в конкурсах под предводительством Андрея Родионова: зачитывали своё лучшее, а потом щёлкали друг друга по носу только что сочинёнными хлёсткими строчками. Тут же засветились новыми гранями таланта Линор Горалик, представившая прозу из новой книги "Устное народное творчество обитателей сектора М1", и Ольга Лукас со своим "Поребриком из бордюрного камня" об исконных и непреодолимых культурных барьерах меж питерцами и москвичами.

     Из серьёзного носителя информации и самого доступного способа развлечения книга всё чаще  превращается в произведение искусства, что подразумевает малые тиражи и трудности с распространением. Но небольшие издательства не боятся идти на такой риск. Потому что предложение рождает спрос, и, наоборот, стучащим да откроют. Фестивали типа "Бу!феста" или "Новой площади" делаются для "своих", которые знают контекст и ловят волну, "свои" на них и приходят. Любители ширпотреба и массовости находят себе отдушину на крупных книжных выставках. В целом, итоги утешительны. Если сложить вместе всех, кто был замечен в организации, соучастии или посещении вышеописанных культурных событий конца лета – начала осени, получится не куча мала, а сообщество умных и деятельных людей. Что не может не радовать умных и деятельных людей.  


9/20/11 11:07 am - Галопом по Европам и оказией по Средней Азии

     К тому времени, когда я смогу написать по добротной, наливной рецензии на каждый посмотренный фильм, я, наверняка, уже состарюсь, перестану различать внуков и котов, забуду, кто я, или даже совсем умру. Посему, чтобы не забыть всё раньше времени, призываю себе на подмогу сестру таланта, ввиду отсутствия самого. Итак, коротенько о: 

Чарльз Белмонт, "Пена дней", 1968.
  Тухловатое кинцо по одноимённому роману Бориса Виана. Если книга причинила сердцу праздник, то фильм ему почти не запомнился. А посмотрю-ка я, ах да, уже смотрела ведь.  В экранизации от той очаровательной, невероятной и невозможной реальности, где всё привычное превращено Вианом в чудесатое, не осталось почти ничего. Серая мышка с блестящими глазками и чёрными усиками проигнорирована вообще, а ведь во всей литературе не сыскать персонажа мимимишней. Или, например, развесёлая сцена катания на коньках тоже безжалостно выброшена за пределы плёнки. Да и  мало ли ещё что.
    Разве что молодой Жак Перрен в роли Колена весьма приятен.

Ф. Трюффо, Р. Росселлини, С. Ишихара, М. Офюльс, А. Вайда, "Любовь в двадцать лет", 1962.
    Посмотри, как любят люди в двадцать лет: быстро, легко, как будто танцуют свинг. А ты стоишь в сторонке, платочек в руках теребишь. Тебе же двадцать лет, а кто в двадцать лет думает о вечном единении душ на небесах?
    Очень цельный альманах. Особенно удались новеллы Трюффо и Вайды. Первая – о ветряной девице Колетт и страданиях юного Вертера по имени Антуан. Последняя – про то, что настоящие девушки предпочитают героических мужчин, но только на время, ибо они занудны, как старичьё, и вообще, good boys never win.
    История, снятая японцем Ишихарой, резко выделяется на этом романтическом фоне. Под фрейдовскую сурдинку творятся тут страсти разной степени гадостной привлекательности. 

Эльёр Ишмухамедов, "Нежность", 1966.   
   
Неожиданно очень хороший узбекский фильм. Совершеннейшая эстетика буржуйской "Новой волны", только если б не советские ритмы в саунде. Снова любовь и молодость. Красивые здоровые люди. Высоконравственные и жертвенные девушки.

Даниель Юйе, Жан-Мари Штрауб, "Хроника Анны-Магдалены Бах", 1968.
    Магией ли чёрной, научным ли чудотворством, но этим двоим каким-то образом удалось снять фильм не про 18 век, а в 18 веке. Документальность такая, будто лично Иоганн Себастьян неоднократно приглашал их в качестве операторов на собственные концерты. "Эффект присутствия" не сравним даже с хвалёным 5D. Никакой актёрской игры, никаких надуманных диалогов, даже сюжета нет. Не кино, а иллюзия жизни. Много музыки Баха, что хорошо. Много разговоров якобы из уст Анны-Магдалены, что тоже вроде бы неплохо. Но в целом получилось кино, сравнимое только с шестичасовой лекцией по истории музыки и потому несмотрибельное. 

Карлос Саура, "Кармен", 1983.
     Лучший танцевальный фильм, из тех, что видела до сих пор. Кроссовер сюжета Мериме и репетиций танцоров фламенко. Театр и реальность перемешиваются настолько, что отличать одно от другого сложно, да и некогда, ведь есть, как писал Тютчев, сильней очарованья: хоть и знаешь, что в конце "все умерли", а глаз оторвать от картинки не желаешь. 


9/19/11 03:14 pm - Рождённый летать ползать не может

Бахман Гобади, «И черепахи могут летать», 2004.
 
      Давным-давно жили-были жестокие, но бесхитростные люди-дикари, на лицо ужасные, злобные внутри. Объявляя друг другу войну и готовясь к братоубийству, они покрывали лица праздничной краской цвета зари и крови, затачивали до толщины волоса нетерпеливую сталь, скалили зубы, как в смехе, и драли глотки свирепыми гимнами грядущей смерти, чтобы распалить себя и устрашить неприятеля. Это была честная и чистая реликтовая ненависть, не требующая никаких оправданий. Первых разбойников нельзя судить так же, как бессмысленно обвинять в кровожадности волка, пожравшего овцу. Детство мира протекало в регулярных профилактических кровопусканиях, и убийство сильным слабого не входило в противоречие с законами природы. Взамен на вечный покой одни отнимали у других землю и богатства, третьи угоняли в рабство четвёртых, а иные истреблялись просто потому, что были не любы, и таких было большинство, ибо "чужие" никогда не станут родней "своих". Но человечество взрослело, и, казалось бы, должно было становиться мудрее. Душегубства не одобряла ни одна из оформившихся к тому времени мировых религий. Но бессмысленное изничтожение себеподобных отнюдь не стремилось к нулю. Просто теперь нужно было как-то объясняться перед Богом за своё желание грабить, насиловать и убивать. Нужно было изворачиваться и лицемерить. И вот в 1095 году была объявлена Священная война за освобождение Гроба Господня от мусульман. Это был первый крестовый поход. Идея прижилась, и с тех пор холивары успешно ведутся вплоть до наших дней: людей вырезают с таким же самозабвением, что и раньше, но за правое дело.
      В начале двухтысячных американское правительство на месте рухнувшего Всемирного торгового центра возвело новую башню, ещё выше прежних двух: это было великолепное многоголосое сооружение из непоколебимых доводов о том, что режим Саддама Хусейна представляет опасность для добрых людей. Ирак обвинялся в возобновлении разработки оружия массового поражения, в сотрудничестве с международными террористическими организациями, прежде всего с Аль-Каидой, и вообще во всех смертных грехах, хотя никаких доказательств тому не было. Говорилось и о том, что иракское правительство притесняет курдов и шиитов и должно, мол, за это ответить по полной программе. Хотя какое дело было Бушу до курдов и шиитов? Военная операция в Ираке "за мир во всём мире, за будущее наших детей и т.д." началась утром 20 марта 2003 года и носила кодовое название "Иракская свобода". Американские "освободители" перебили полмиллиона гражданского населения Ирака.
     В 2004 году иранский режиссёр Бахман Гобади снял фильм об этой войне. Он выбрал самый простой художественный приём – контраст малого и великого, чистоты и порока, беззащитности и грубой силы – словом, всего того, что можно вместить в антагонистическую пару "ребёнок-война".
      Две недели до входа американских войск в Ирак. Лагерь беженцев на иракско-турецкой границе, на тот момент – самая горячая точка Земного шара. В ожидании войны люди живут здесь точно у подножия проснувшегося вулкана, и страх их усугубляется тем, что новости из большого мира сюда не доходят. В этом изолированном месте жизнь принимает химерные формы: вместо обычных игр дети собирают на полях американские мины и продают их по сдельной цене иракским повстанцам. Но это не работа, это именно игра, сложная и опасная, надо смотреть в оба, каждый день кто-нибудь подрывается и становится инвалидом. Предводительствует над этой ватагой чумазых и одноногих мальчик Соран по кличке Сателлит, самый бойкий из всех и смышлёный по годам. У него в игре самая захватывающая роль  – командир. И хотя он выглядит деловым и всезнающим, уже и разговаривает со взрослыми как взрослый, и дети слушаются его как взрослого – он всё-таки ещё смешон и трогателен, как малый ребёнок, повязавший себе на шею отцовский галстук. Похожие характеры показал в своём замечательном фильме "Шуша" Витторио де Сика на волне неореализма ещё в 1946 году.
    Другое дело – пришлые сироты из Халабчека, безрукий Хенгов, его младшая сестра, красивая и серьёзная Агрин, и двухгодовалый Рига. Хенгов пророчествует о наступающей войне и всех жалеет, Агрин пробует разные способы самоубийства, а Рига, маленький и очень детёнышеский, никем не любимый, кроме Хенгова, купает в луже своих черепашек, ничего не видит от рождения и доверчиво лезет то к самой границе, под обстрел турецких солдат, то на минное поле. Ночью Агрин и Хенгов кладут его спать между собой и привязывают к ноге верёвку, но странным образом верёвка всегда развязывается и ребёнок раз за разом оказывается на волосок от смерти. Хенгов качает головой и ласкает культями слепого малыша, а сестра Агрин называет того "ублюдком" и каждый день ходит к обрыву: черепахи действительно не умеют летать или просто не решаются? Кажется, только она одна из всех героев фильма выросла по-настоящему и даже переросла себя. Такая же погибшая, пропащая девочка была в страшной, ненапечатанной главе "У Тихона" в "Бесах" Достоевского: "Я дескать бога убила", помните? Трагическая история одной этой иракской семьи поражает тем, что слишком похожа на правду, а в жизни ведь таким историям несть числа. Подливает масла в огонь сострадания и то, что Гобади почти никогда не снимает профессиональных актёров. Здесь их тоже нет. 
     Не хочу спойлерить, но конец у фильма душераздирающий. И совпадает он с вторжением в Ирак американцев, с документальными кадрами взятия иракской столицы и свержения с постамента одной из многочисленных статуй Саддама Хусейна. Кажется, что с появлением солдат должно завершиться всё: оцепенелое и растерянное существование поселян, детская возня с минами, вздорные выдумки Саттелита о том, что его малолетние подопечные должны тоже учиться отстреливаться из окопов. Но зритель-то знает, что это только начало, впереди  7 лет обоюдной ненависти. Но при этом в фильме Гобади американцы не выглядят извергами. Их фигуры в защитной форме и касках, их танки, перемешивающие иракскую грязь, похожи на приведения. Настоящие драмы творятся там, куда не обращаются их глаза, и обратно: для настоящего горя война – только фон. Интересно, что сами дети будто и не видят в американских захватчиках врагов, что ещё раз подтверждает их отношение к происходящему как к игре. Ими, скорее, движет обыкновенное ребяческое любопытство.  Саттелит, показывая на экран телевизора, где в очередной раз Буш вещает об изгнании демонов из Ирака, говорит с уважительной улыбкой: "Смотрите-смотрите! Это мистер Буш, весь мир в его руках".
      Америка – самая свободолюбивая и толерантная страна в мире. Там, где можно говорить всё что захочешь и о ком захочешь, одновременно запрещено не любить не таких, как ты; нельзя проявлять необоснованную агрессию, от этого лечат в специальныз учреждениях, но можно запросто вести войну со всем миром. Тупое противоречие, на которое привыкли закрывать глаза. У нас тоже яро стремятся к такой "идеальной" демократии. Однако: "Россия для русских, Москва для москвичей!". И давайте по-честному: таджики, узбеки, дагестанцы и другие "гости столицы" для нас что-то вроде низшей человеческой расы, вырожденцы, портящие русский воздух. Нам наплевать на то, чем они живут и о чём думают, главное, чтобы держались от нас подальше, предпочтительно – в кавказских резервациях. А ведь они мало отличаются от нас. А ведь черепахи  это почти что птицы. 
P.S: В своём сборнике эссе и рассказов "В центре океана" нынешний обладатель венецианского льва Александр Сокуров признался, что и по сей день не может отделаться от мысли, что кинематограф держит в руках острый предмет, которым наносят незаживающие раны: "Представьте себе, вы идёте в толпе людей, а какой-то романтик-сумасшедший вынимает бритву и начинает ею размахивать и наносить ужасные раны окружающим, многие погибают, а у тех, кого ранили, шрамы на лице на всю жизнь. Всех этих ран я не могу простить кинематографу". Это правда. И даже больше – чаще всего эти ранения, полученные от кино, несовместимы с жизнью. С жизнью, которую вёл до этого. И значит, надо что-то менять, надо меняться.







Powered by LiveJournal.com